«Нескучный русский»
Язык и его функции. Выпуск 250
Вопрос-ответ

Есть(?) где развернуться.

как правильно отработанных или отработавших газов?

Как правильно писать, филантром или фелантроп?

  1. Главная
  2. Публикации

Фрагменты о Лермонтове

Фрагменты о Лермонтове


1


Мне вспоминается маленькое пророчество. Года два тому назад одна женщина, любящая поэзию Лермонтова и иногда (хоть это немного смешно теперь) плачущая об его судьбе, говорила: "Вот попомните мое слово, даже юбилея его не справят как следует: что-нибудь помешает. При жизни мучили, смерть оскорбили, после смерти семьдесят лет память его приносили в жертву памяти Пушкина - и уж как-нибудь да случится, что юбилея Лермонтова не будет". Так почти и случилось. Не в тихие дни труда и спокойствия справляет Россия мирный праздник своей поэзии. Столетний юбилей Лермонтова совпал с ужасами войны. Как сто лет назад, когда в "спаленной пожаром" Москве поэт появился в мир, так и теперь, когда вся краткая жизнь его уже стала для нас преданием, - все помыслы России обращены туда, на запад, где снова решаются судьбы Европы. Конечно, юбилей Лермонтова не пройдет незамеченным; но несомненно и то, что голоса войны в значительной доле его заглушат. В мирные дни мы отпраздновали бы его громче; несколько дней вся Россия жила бы воспоминаниями о поэте, размышлениями о нем, как, например, было недавно, во дни торжеств гоголевских. Теперь этого не будет. Маленькое пророчество, к несчастию, сбылось. Конечно, тени поэта в ее, так сказать, большом бессмертии нет уже дела до наших чувств. Мертвому Лермонтову не нужны наши почести, наши поздние сожаления:     


Что жизни мелочные сны,   
И стон, и слезы бедной девы   
Для гостя райской стороны?


Но земной судьбе Лермонтова, еще не оконченной, его маленькому бессмертию, живущему здесь, в нашей среде, в нашей памяти, - до юбилея есть дело. Давно окончились отношения между людьми и Лермонтовым-человеком. Но отношения между ними и Лермонтовым-поэтом никогда не прерывались. Юбилей - одна из страниц в истории этих отношений, и не все равно, как она будет написана. Но вот - она не написалась "как следует". Мы в этом не виноваты, но и не виноват Лермонтов. Кто же виноват? Простите за общее место, но из песни слова не выкинешь: виновата судьба.   Если теперь Лермонтову "не посчастливилось" с юбилеем, то это только отдельное, оторванное звено из той цепи несчастных событий, которая звалась его жизнью. Он родился некрасивым и этим мучился. С детских лет жил среди семейных раздоров и ими томился. Женщины его мучили. В общежитии встречали его "месть врагов и клевета друзей", бывшие столько же следствием его дурного характера, как и благородного "жара души". Нужно было выстрадать слишком много, чтобы и к Богу обратиться с последней благодарностью и последней просьбой:     «За все, за все Тебя благодарю я...  Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне   Недолго я еще благодарил».  Бога Лермонтов укорял много раз. Но нигде укор не был выражен им с таким вызовом, как в этом язвительном прозаизме: «Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне  Недолго я еще благодарил». Вот строки, кажется, самые кощунственные во всей русской литературе: в них дерзость содержания подчеркнута оскорбительной простотой формы.  


2


…   К концу 20-х годов, то есть к тому моменту, когда Лермонтов начал жить сознательной жизнью, "красота" господствовала в русской поэзии по всей линии. Вся беда была в том, что поэты пушкинской школы, даже наиболее выдающиеся, не были Пушкиными. В их творчестве красота вырождалась в красивость, объектом их поклонения было уже не "прекрасное", а "красивое". Слишком часто увлечение "красивым" вело к эстетизму довольно невыносимому: для примера укажем хотя бы "Фракийские элегии" Теплякова. И едва ли мы очень ошибемся, если скажем, что такому вырождению способствовали все, кроме самого Пушкина да еще Баратынского. Так обстояло дело в официальной, уже окончательно признанной поэзии в течение всей жизни Лермонтова; еще в год его смерти русская критика с редким и поразительным единодушием восторженно приветствовала очаровательную, но пустую поэзию графини Ростопчиной. Вскоре эстетизму 20-х и 30-х годов предстояло кончиться. Но до конца этого Лермонтов не дожил. В течение же его деятельности и критика, и сами поэты как бы говорили каждому вновь приходящему: «Мы ждем от тебя "красивого"».  
 

3


Лермонтов меньше кого бы то ни было мог оправдать эти ожидания. Слишком сложна была его душевная трагедия, чтобы можно было в кратких словах выяснить причины такого явления. Но самая наличность его несомненна. "Светлое" и "красивое" никогда не влекло к себе Лермонтова как художника. Уже в 1829 году пишет он "Преступника", стихотворение, обнаруживающее поразительное в пятнадцатилетнем мальчике внимание к пороку, к "порыву болезненных страстей", склонность глубоко вникать в переживания соблазнительные и злобные... С годами его зоркость ко злу не ослабевала, а, напротив, обострялась, -- видимо, питаемая нарастающими богатствами личного опыта. Уже незадолго до смерти мерещился ему предательский и соблазнительный образ морской царевны и образ царицы Тамары, которая     «Прекрасна, как ангел небесный,   Как демон, коварна и зла». Здесь разница между Лермонтовым и Пушкиным разительна. Пушкин с проникновенностью гениального художника умел показать читателю темную сторону души некоторых своих героев. Но всегда между читателем и героем проводил он неуловимую, но непереступаемую черту, нечто вроде рампы, отделяющей актера от зрителя. Герой оставался по одну сторону этой черты, читатель - по другую. И зло и добро были для Пушкина составными частями того прекрасного, что зовется миром. Поэт, как и летописец, добру и злу "внимал равнодушно", памятуя, что «Прекрасное должно быть величаво». Привить читателю чувства порочного героя не входило в задачу Пушкина, даже было прямо враждебно этой задаче. Напротив, Лермонтов стремился переступить рампу и увлечь за собою зрителя. Он не только помещал зрителя в центре событий, но и заставлял его самого переживать все пороки и злобы героев. Лермонтов систематически прививает читателю жгучий яд страстей и страданий. Читательский покой ему так же несносен, как покой собственный. Он душу читателя водит по мытарствам страстей вместе с душой действующего лица. И чем страшней эти мытарства, тем выразительнее становится язык Лермонтова, тем, кажется, он полнее ощущает удовлетворение. Лучшие свидетельства тому - некоторые страницы из "Героя нашего времени" (особенно "Бэла"), "Хаджи Абрек", "Преступник", уже названный мною, "Измаил-Бей".   Лермонтовские герои, истерзанные собственными страстями, ищущие бурь и самому раскаянию предающиеся, как новой страсти, упорно не хотят быть только людьми. Они "хотят их превзойти в добре и зле" - и, уж во всяком случае, превосходят в страдании. Чтобы страдать так, как страдает Демон, надо быть Демоном. 


4


Но этого для Лермонтова недостаточно. Мало заставить читателя вынести муки и страсти нечеловеческие: надо еще показать, как на пути "превосходства в добре и зле" можно терять человеческий облик вовсе. Демон, томящийся своим мятежом, готов вочеловечиться. Мцыри, томящийся миром, звереет. Это минутное озверение для него сладостно, и едва ли каким-нибудь другим словом, кроме сладострастия, можно обозначить тот трепет, с каким Лермонтов описывает борьбу Мцыри с барсом:     
 

Ко мне он кинулся на грудь;   
Но в горло я успел воткнуть   
И там два раза повернуть   
Мое оружье... 
Он завыл,   
Рванулся из последних сил,   
И мы, сплетясь, как пара змей,   
Обнявшись крепче двух друзей,   
Упали разом, и во мгле   
Бой продолжался на земле.   
И я был страшен в этот миг;   
Как барс пустынный, зол и дик,   
Я пламенел, визжал, как он;   
Как будто сам я был рожден   
В семействе барсов и волков   
Под свежим пологом лесов.   
Казалось, что слова людей   
Забыл я - и в груди моей   
Родился тот ужасный крик,   
Как будто с детства мой язык   
К иному звуку не привык...
 

Напряженность, с какою написаны эти строки, лишний раз выдает то, чего, впрочем, Лермонтов и не скрывал: ему самому, как Мцыри, были слишком знакомы приступы слепой, зверской страсти, искажающей лицо и сжимающей горло, - была ли это страсть гнева, злобы или любви. Из этих страстей злоба - опаснейшая, и мы знаем, что ей поэт принес обильную дань в действительной своей жизни. Существуя самостоятельно, злоба умеет еще, как паразит, присасываться к другим страстям, делая еще более мутным их и без того мутный поток.  … Впервые в русской поэзии "безобразная красота" является не романтическим украшением, не завитком, не безобразною частностью, призванной только подчеркнуть, оттенить основную красоту целого, а действительным, полным признанием страсти космической, безобразия и зла мирового. Вот где отличие поэзии Лермонтова от среднего, так сказать "нормального", романтизма. У романтиков мир, сам по себе прекрасный, еще украшен, сдобрен пороком и безобразием - злом, вводимым в малых дозах, как острая и вредная приправа.   По Лермонтову, порочный и страстный, а потому безобразный мир пытается скрыть лицо под личиною красоты. И это ему удается. "Красота безобразия" - соблазн, к которому прибегает зло. Так соблазнился Мцыри, захотевший "узнать, прекрасна ли земля". …     Для Демона любовь к Тамаре была путем добра, но и его этот земной путь привел к падению, уже окончательному: мир своей прелестью соблазнил самого соблазнителя. Даже к добру земному нельзя прикоснуться и при этом не впасть в руки зла. Таков вывод Лермонтова.   "Все это грустно, а правда..." 


5


Стихи, написанные в альбом С. Н. Карамзиной, содержат в себе признания слишком неальбомные. Счеты Лермонтова с Богом и миром были слишком глубоки и сложны, чтобы могли разрешиться так просто: в действительности ему, несомненно, не "наскучил", как он говорит, а стал невмоготу "несвязный и оглушающий язык" страстей. Стихотворение закончено такой строфой:     
 

Люблю я больше год от году,   
Желаньям мирным дав простор,   
Поутру ясную погоду,   
Под вечер - тихий разговор...


Но поверить этим словам можно только отчасти. Быть может, мирная жизнь, "ясная погода" и "тихий разговор" до известной степени могли на время давать отдых измученной душе Лермонтова; но предполагать, что если бы через год после написания этих стихов он не умер, то и на самом деле превратился бы в тихого идиллика, вроде, например, Богдановича, - было бы даже смешно. Вся его жизнь и самая смерть говорят о другом. Минуты, когда Лермонтов "видел Бога", были редки. Ему больше были знакомы другие чувства:     


Что мне сиянье Божьей власти       
И рай святой!   
Я перенес земные страсти             
Туда с собой.   ...   
Увы, твой страх, твои моленья,   
 К чему оне?   
Покоя, мира и забвенья     
Не надо мне!


Он не хотел ни небесного покоя, ни забвения о земле. Покорности Богу, примирения с Ним в смысле смирения он не ждал от себя. О предстоящем Божьем суде говорит он как о состязании двух равных, у которых свои, непостижимые людям отношения:     
 

Я не хочу, чтоб свет узнал   
Мою таинственную повесть;   
Как я любил, за что страдал,   
Тому судья лишь Бог да совесть!     
Им сердце в чувствах даст отчет;   
У них попросит сожаленья;   
И пусть меня накажет Тот,   
Кто изобрел мои мученья...


Лермонтов стоял перед Богом лицом к лицу, гоня людей прочь. Еще решительнее говорит он об этом в "Оправдании", одном из последних своих стихотворений. Безразлично, к кому оно относится, и даже безразлично, существовала ли в действительности та женщина, к которой обращены стихи. Важно то, как здесь определено отношение Лермонтова к суду людскому, к возможности людского вмешательства в его личную судьбу:

   
Того, кто страстью и пороком   
Затмил твои младые дни,   
Молю: язвительным упреком   
Ты в оный час не помяни.     
Но пред судом толпы лукавой   
Скажи, что судит нас Иной...


Так среди людей Лермонтов соглашался оставить после себя    «...одни воспоминанья   О заблуждениях страстей»,  а примирится ли он с Богом, погибнет ли - людям до этого не должно быть дела: здесь для них тайна. Ни их сожалений, ни оправданий, ни порицаний не хотел знать он, "превосходящий людей в добре и зле". Всю жизнь он судил себя сам судом совести.   Таким образом, делая нас свидетелями своей трагедии и суда над самим собой, Лермонтов все же не позволяет нам досмотреть трагедию до конца: в должный миг завеса задергивается - и мы уже не смеем присутствовать при последнем его разговоре с Богом. Здесь - тайна, и поэт, скрываясь за занавес, движением руки удерживает нас от попытки последовать за ним. Приговора мы не узнаем. Узнал его только сам Лермонтов. 


6


Поэзия Лермонтова - поэзия страдающей совести. Его спор с небом - попытка переложить ответственность с себя, соблазненного миром, на Того, кто этот соблазнительный мир создал, кто "изобрел" его мучения.   В послелермонтовской литературе вопросы совести сделались мотивом преобладающим, особенно в прозе: потому, может быть, что она дает больше простора для пристальных психологических изысканий. И в этом смысле можно сказать, что первая русская проза - "Герой нашего времени", в то время как "Повести Белкина", при всей их гениальности, есть до известной степени еще только проза французская.   Лермонтов первый открыто подошел к вопросу о добре и зле не только как художник, но и как человек, первый потребовал разрешения этого вопроса как неотложной для каждого и насущной необходимости жизненной - сделал дело поэзии делом совести. Может быть, он предчувствовал, какой пламенный отклик найдет впоследствии его зов, когда говорил о себе, что он     
 

...не Байрон, но другой,   
Еще неведомый избранник,   
Как он гонимый миром странник,   
Но только с русскою душой.


Лермонтов дал первый толчок тому движению, которое впоследствии благодаря Гоголю, Достоевскому и Толстому сделало русскую литературу литературой исповеди, вознесло на высоту недосягаемую, сделало искусством подлинно религиозным.   Но и еще в одном отношении литература русская глубоко перед ним обязана: он жизнью своей создал для нас великий образец художника. Уходя от суда людского и не допуская людей присутствовать при последнем суде, Божьем, - как человек он, быть может, был прав, быть может, - нет. Этот вопрос разрешен тем же приговором, которого мы не знаем. Но как художник он был несомненно прав. Неизбежная спутница художественного творчества - тайна. Для каждого художника рано или поздно настает мгновение, когда он должен сделать рукою жест жреческий и произнести свою формулу. После этого завеса его скрывает, он останется один, лицом к лицу с Богом.   И каждый художник, помня о Лермонтове, обязан спросить себя: имею ли я право произнести жреческую формулу, как имел это право он, превзошедший людей в добре и зле?

Проверка слова Все сервисы
  • Словари 21 века
  • Грамота ру
  • Фонд Русский мир
  • ИНСТИТУТ РУССКОГО ЯЗЫКА ИМЕНИ В.В. ВИНОГРАДОВА РАН
  • ЖУРНАЛ «РУССКИЙ МИР.RU»